«Лето... Последний мирный день... Вечером мы на танцах. Нам по шестнадцать лет. Мы ходили еще компанией, проводим вместе одного, потом другого. У нас не было, чтобы отделился кто-то парой. Идем, допустим, шесть мальчиков и шесть девочек.
И вот уже через две недели этих ребят, курсантов танкового училища, которые нас провожали с танцев, привозили калеками, в бинтах. Это был ужас! Ужас! Если услышу: кто-нибудь смеется, я не могла этого простить. Как можно смеяться, как можно чему-то радоваться, когда такая война идет?
Скоро отец ушел в ополчение. Дома остались одни малые братья и я. Братья были с тридцать четвертого и тридцать восьмого года рождения. И я сказала маме, что пойду на фронт. Она плакала, я и сама ночью плакала. Но удрала из дома... Написала маме из части. Оттуда она вернуть меня уже никак не могла...»
«Приказ: построиться... Стали мы по росту, я самая маленькая. Командир идет, смотрит. Подходит ко мне:
— А это что за Дюймовочка? Что ты будешь тут делать? Может, вернешься к маме и подрастешь?
А мамы у меня уже не было... Мама погибла под бомбежкой...
Самое сильное впечатление... На всю жизнь... Было это в первый год, когда мы отступали... Я увидела, мы прятались за кустами, как наш солдат бросился с винтовкой на немецкий танк и бил прикладом по броне. Бил, кричал и плакал, пока не упал. Пока его не расстреляли немецкие автоматчики. Первый год воевали с винтовками против танков и «мессеров»...»
«Я просила маму... Я ее умоляла: только не надо плакать... Это происходило не ночью, но было темно, и стоял сплошной вой. Они не плакали, наши матери, провожавшие своих дочерей, они выли. Моя мама стояла, как каменная. Она держалась, она боялась, чтобы я не заревела. Я же была маменькина дочка, меня дома баловали. А тут постригли под мальчика, только маленький чубчик оставили. Они с отцом меня не пускали, а я только одним жила: на фронт, на фронт! На фронт! Вот эти плакаты, которые сейчас висят в музее: "Родина-мать зовет!", "Что ты сделал для фронта?" — на меня, например, очень действовали. Все время были перед глазами. А песни? «Вставай, страна огромная... Вставай на смертный бой...»
Когда мы ехали, нас поразило, что прямо на перронах лежали убитые. Это уже была война... Но молодость брала свое, и мы пели. Даже что-то веселое. Какие-то частушки.
К концу войны у нас вся семья воевала. Отец, мама, сестра — они стали железнодорожниками. Они продвигались сразу за фронтом и восстанавливали дорогу. Медаль "За победу" у нас получили все: отец, мама, сестра и я...»
«До войны я работала в армии телефонисткой... Наша часть находилась в городе Борисове, куда война докатилась в первые же недели. Начальник связи выстроил всех нас. Мы не служили, не солдаты, мы были вольнонаемные.
Он нам говорит:
— Началась война жестокая. Вам будет очень трудно, девушкам. И пока не поздно, если кто хочет, можете вернуться к себе домой. А те, кто пожелает остаться на фронте, шаг вперед...
И все девушки, как одна, шаг вперед сделали. Человек нас двадцать. Все готовы были защищать Родину. А до войны я даже военные книжки не любила, любила читать про любовь. А тут?!
Сидели за аппаратами сутками, целыми сутками. Солдаты принесут нам котелки, перекусим, подремлем тут же, возле аппаратов, и снова надеваем наушники. Некогда было помыть голову, тогда я попросила: "Девочки, отрежьте мне косы..."»
«Умирать... Умирать я не боялась. Молодость, наверное, или еще что-то... Вокруг смерть, всегда смерть рядом, а я о ней не думала. Мы о ней не говорили. Она кружила-кружила где-то близко, но все — мимо. Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. Остался раненый. "Не ходи, убьют, — не пускали меня бойцы, — видишь, уже светает".
Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: "Заслуживает награды".
В девятнадцать лет у меня была медаль "За отвагу". В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги... И меня посчитали убитой...
В девятнадцать лет... У меня внучка сейчас такая. Смотрю на нее — и не верю. Дите!
Когда я приехала домой с фронта, сестра показала мне похоронку... Меня похоронили...»
«Я — не героиня... Я была красивая девочка, меня в детстве баловали...
Пришла война... Умирать было неохота. Стрелять страшно, я никогда не думала, что буду стрелять. Ой, что вы! Я темноты боялась, густого леса. Конечно, зверей боялась... Ой... Не представляла, как это можно встретиться с волком или диким кабаном. Даже собак с детства боялась, маленькую меня укусила большая овчарка, и я их боялась. Ой, что вы! Такая я... А всему в партизанах научилась... Стрелять научилась — из винтовки, пистолета и пулемета. И сейчас, если надо, покажу. Вспомню. Нас даже учили, как действовать, если нет никакого другого оружия, кроме ножа или лопаты. Темноты перестала бояться. И зверей... Но змею обойду, к змеям не привыкла. По ночам в лесу часто выли волчицы. А мы сидели в своих землянках — и ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы. Лес наш дом. Партизанский дом. Ой, что вы! Я стала бояться леса после войны... Я сейчас никогда не езжу в лес...
Но всю войну думала, что могла бы просидеть дома, возле мамы. Моей красивой мамы, мама была очень красивая. Ой, что вы! Я бы не решилась... Сама — нет. Не решилась... Но... Нам сказали... Город взяли немцы, и я узнала, что я — еврейка. А до войны мы все жили дружно: русские, татары, немцы, евреи... Были одинаковые. Ой, что вы! Даже я не слышала этого слова «жиды», потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их дети не здоровались. А соседи нам говорили: «Оставьте все свои вещи, они все равно вам уже не нужны». До войны мы с ними дружили. Дядя Володя, тетя Аня... Что вы!
Маму застрелили... Случилось это за несколько дней до того, как мы должны были переселиться в гетто. Везде по городу висели приказы: евреям не разрешается — ходить по тротуарам, стричься в парикмахерской, покупать что-либо в магазине... Нельзя смеяться, нельзя петь... Ой, что вы! Мама к этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное, не поверила... Может, она зашла в магазин? Ей что-нибудь грубое сказали, и она засмеялась. Как красивая женщина... До войны она пела в филармонии, ее все любили. Ой, что вы! Я представляю... Если бы она не была такая красивая... Наша мама... Была бы она со мной или с папой... Я все время об этом думаю... Чужие люди принесли нам ее ночью, принесли мертвую. Уже без пальто и ботинок. Это был кошмар. Ужасная ночь! Ужасная! Пальто и ботинки кто-то снял. Снял золотое обручальное кольцо. Папин подарок...
В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял скрипку, самая дорогая наша довоенная вещь, папа хотел ее продать. У меня была тяжелая ангина. Я лежала... Лежала с высокой температурой и не могла разговаривать. Папа хотел купить каких-нибудь продуктов, он боялся, что я умру. Умру без мамы... Без маминых слов, без маминых рук. Я, такая балованная... Любимая... Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что папу убили... Сказали, что из-за скрипки... Не знаю, была ли она дорогая, папа, уходя, сказал: «Хорошо, если дадут банку меда и кусок масла». Ой, что вы! Я — без мамы... Без папы...
Пошла искать папу... Хотела найти его хотя бы мертвого, чтобы мы были вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в городе никто не тронул. Я пришла на базар... И встретила там папиного друга, он уже жил в деревне, у своих родителей. Тоже музыкант, как и мой папа. Дядя Володя. Я все ему рассказала... Он посадил меня на телегу, накрыл кожухом. На телеге пищали поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой, что вы! До вечера ехали. Я спала, просыпалась...
Так попала к партизанам...»
«Я до сих пор помню своего первого раненого... Лицо помню... У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, все вывернуто. Эта кость... Я знала теоретически, что делать, но когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: "Сестричка, попей водички". Это мне этот раненый говорит. Жалеет. Я эту картину как сейчас вижу. Как он это сказал, я опомнилась: "Ах, думаю, чертова тургеневская барышня! Человек погибает, а ее, нежное создание, видите ли, затошнило". Развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану, и мне стало легче, и оказала, как надо, помощь.
Смотрю теперь фильмы о войне: медсестра на передовой, она идет аккуратненькая, чистенькая, не в ватных брюках, а в юбочке, у нее пилоточка на хохолке. Ну, неправда! Разве мы могли вытащить раненого, если бы были такие... Не очень-то в юбочке наползаешь, когда одни мужчины вокруг. А по правде сказать, юбки нам в конце войны только выдали, как нарядные. Тогда же мы получили и трикотаж нижний вместо мужского белья. Не знали, куда деваться от счастья. Гимнастерки расстегивали, чтобы видно было...»
Источник http://www.a-z.ru/women_cd2/12/12/index.htm
Прочитайте все. До дрожи пробирает.